Киевский художник-урбанист, уехав в Америку, повсюду ищет родной город

2009-12-21 15:42 835 Нравится

Чтобы почувствовать свой город, его нужно покинуть. Альберт Файнгольд – коренной киевлянин с образованием живописца и архитектора – уехал в Нью-Йорк 14 лет назад. Он запомнил Киев «почти советским»: с прежним Майданом без стеклянных «парников», с утренними очередями за молоком… Попав в старые города Европы – Прагу, Рим, Флоренцию – художник смог посмотреть на украинскую столицу уже сквозь их призму. И везде – даже в Нью-Йорке с его вертикальной, адреналиновой архитектурой – ему виделись черты Киева. А еще точнее – черты «родного города», которые видит на чужбине и москвич, и парижанин, и уроженец Питера.

Городские пейзажи Файнгольда, сотканные из бликов, тумана и цветовых пятен, проникают сквозь тела городов – прямиком в суть каждого. Такой же получается и беседа с ним – словесная картина из мазков-впечатлений…

Наш город похож на Рим – холмами, кошками, мороженым…

Когда Альберт эмигрировал в Штаты вместе со всей семьей, ему был 21 год. Молодой человек с любопытством ждал встречи со «страной равных возможностей». Файнгольду довелось поработать и грузчиком, и переводчиком в офисе – ситуация, в общем, немыслимая для киевской богемы, но вполне нормальная по американским меркам. Зато сейчас у него – и выставки, и мастерская в Бруклине, где его семья снимает этаж. Другой своей работой киевлянин сделал преподавание литературы. Само собой, на английском. Получив второе образование, он устроился в нью-йоркский колледж. Теперь американцы и американки всех цветов кожи уважительно зовут его профессором.

После десятилетней отлучки, Альберт прилетел в Киев, чтобы взглянуть на него уже глазами странника.

– Зря вы пренебрежительно сравниваете его с «европейскими городами», – почти обижается художник. – Он и есть европейский. Причем старый европейский. Намного чище Нью-Йорка, где хламом завалены целые кварталы, а в метро с платформы можно увидеть между рельсами мусор и крыс. Киев похож на Прагу, например, своими трамваями, которые в Украину везли как раз из Чехии. Еще больше похож на Рим, только в приглушенных тонах... Он тоже начался с холмов. Тоже многоязычен. Но главное – он живет той же атмосферой, что и Рим. Та же синева неба с зеленью и та же задумчивость. Те же кошки, уснувшие в солнечных пятнах спальных районов. Та же слегка развязная стильность молодежи и торжественность матрон. То же дыхание истории в центре, те же кариатиды фасадов. И та же вездесущесть мороженого. Только вот кваса там нет – вино и освежающие напитки заменяют все.

В Киеве Альберту не хватает двух вещей. Первая – настоящие книжные магазины – многозальные, многоэтажные джунгли, где можно бродить, читать, есть, думать, спать за столиком, брать книги наугад, не чувствуя себя скованным надзором продавщиц... Вторая – трамваи. Даже не нынешние, чешские, а те, что были до них.

– Мне они снятся, – признается художник. – Неуклюжие, милые звери с цепным грохотом колес, наполненные каштанами и шоколадным мороженым…

А еще, на взгляд художника и архитектора, обновленный Майдан все-таки мог быть получше...

– И что это за зеркально-блестящие коробки на площади Хмельницкого, на Гоголевской? – пожимает плечами Альберт. – Почему Михайловский смотрится макетом? И почему, если реставрируют старые дома, то красят их в самый ровно-ядовитый цвет, чтобы было за километр видно, что вот, мол, отреставрировано? Почему не реставрировать ненавязчиво? На Ярославовом Валу сделали, значит, могут, когда хотят!

Нью-Йорк – красота нечеловеческого Вавилона

«Плавильный котел», «Город, который никогда не спит» – так называют Нью-Йорк. Его есть за что любить, и есть за что ненавидеть.

– Он не отрицает, как Колизей, и не подавляет, как пирамиды, а именно не замечает, – вспоминает Альберт. – Можно головой биться о бетон от одиночества, завывать – он не услышит. Но в этом нечеловеческом Вавилоне есть своя красота. Холодная, открывающаяся именно в этом разрыве между городом и тобой. Мой Нью-Йорк – не родной, но породнившийся; город, который любишь не так, как любят родину, а как место, вещающее о потере родины, о том, что родины не существует, и потому, парадоксально, щемяще близкий. Город откровений, город утрат, город безродности. И город свободы.

Особенно дорог Файнгольду «европейский» Нью-Йорк, тот, каким он еще был в шестидесятые:

– Это сердце, усеянное капиллярами истории и аортами памяти, увековеченное писателями Генри Джеймсом и Эдит Уортон, Мелвиллом и О.Генри, художниками Хассамом и Уирером, Ремингтоном и Хоппером. Но так же и писателями-иммигрантами из России и Восточной Европы: Зингером и Шолом-Алейхемом, художниками Аршилом Горьким и Маневичем… Я нахожу этот город в далях Ист-Ривера, открывающихся с Бруклинского моста – он так напоминает своего киевского ровесника, знаменитый Киевский Цепной мост, уничтоженный еще в войну, но любимый по фотографиям… Я нахожу этот город в районах Бруклинских Высот, где умер Иосиф Бродский. Там, где в предвечернем свете особняки окрашиваются грязноватым янтарем с киноварью. Где на каждом шагу – епископальные церквушки с узкими блекло-зелеными шпилями, где в наступающих сумерках ранами расплываются пурпурные пожарные краны, призраками тянутся бело-синие автобусы.

Сейчас мегаполис словно потускнел: это случилось после атаки смертников на башни-близнецы.

– Тот удар подорвал в американцах ощущение их неуязвимости, – говорит Альберт. – Это уничтожение вздымающихся символов мощи психиатры даже сравнивали с кастрацией. Народ уже не собирается в плотные толпы, нет пышных парадов на Хэллоуин... А в первые дни после трагедии произошло невероятное: люди в метро стали говорить друг с другом.

Путевые зарисовки лирика-урбаниста

Прага – камень, который вцепится и не отпустит

– Прага, где я прожил больше двух лет, красива определенным типом красоты – меланхолично-романтическим, иногда празднично-мажорным, чаше мрачноватым, готически-барочным… Город-лабиринт, город-театр, где каждая улица - декорация, а за ней иная... Невольно понимаешь Кафку, который писал, что Прага, «вцепившись в него, уже не отпускала». Надо перейти Карлов мост с его черными статуями, чтобы это почувствовать – эту тяжесть, этот камень, впивающийся в тебя как рок. Можно быть безумно счастливым, можно – безумно несчастным, но всегда уверен в одном: город это чувствует, это не проходит для него бесследно; камень отзывается.

Амстердам – марихуана и тепло за маской холода

– Амстердам – аскетичен, внешне холоден, но на поверку – потеплей. Гамма одна – серо-буро-коричневая. Состояние одно – «растекаюшееся». Один канал сменяет другой, третий, но нет монотонности – есть просто ритм и какое-то спокойствие, как повторение мантры. А тут еще и марихуана, которая пропитывает все, и «девочки» в красных кварталах, прямо в центре, напротив Университета… Кажется, все направлено на разрядку, на забвение…

Кстати

Что общего между Брайтон-Бич и киевским «Макдональдсом»?

Когда Файнгольд вернулся в Киев, Америка поджидала его здесь. Но не та Америка, которую он знал. Ломаный английский улыбчивых киевлянок. Идеальный, с оксфордским произношением, английский бородатого бродяги – тот просил у Альберта на водку «in the name of International friendship». А в центре города – «Макдональдс».

– Я был поражен, – вспоминает Альберт. – Здешний «Макдональдс» не имеет с настоящим американским ничего общего. В Штатах это – фаст-фуд для самых бедных, куда никто не поведет свою девушку. Грубая мебель, ужасное обслуживание и дешевая еда, которой изредка даже травятся. В киевском же «Макдональдсе» действительно можно есть! И сервис замечательный, и даже туалет чистый… И детям дарят воздушные шарики – чего в Америке я не видел. Таким тут представляли себе Запад, будучи еще советскими людьми – таким его себе здесь и построили. Примерно так же, из анекдотов и ностальгических воспоминаний, эмигранты в Америке создавали свою Брайтон-Бич, которая отвечает стереотипу Одессы куда сильнее, чем подлинная Одесса.

Чужой среди своих

«Пойманный американец» вписывает киевскую милицию в эссе- мемуары

Уже став американцем, Альберт прилетал в Киев раз тридцать. И во время каждого такого визита «иностранца» останавливала киевская милиция. Очевидно, чертами лица и смуглой кожей Альберт напоминает ей выходца с Кавказа или Аравийского полуострова. Сам факт проверки ничуть не обижает художника: это одна из обязанностей стражей порядка. А то, что в Штатах с их опасностью арабского терроризма Альберта ни разу не останавливали – так там вся страна состоит из эмигрантов! Но почему наши люди в погонах иногда дают понять «чужеземцу», что он должен их вознаградить непонятно за что?

Впрочем, художник никого не обличает и не обвиняет. Он созерцает. Его заметки о таких встречах – не фельетоны и не сатира, а плавные эссе, с выхватыванием деталей, с ностальгическими отступлениями... Причем над собой Альберт подтрунивает ничуть не меньше, чем над милиционерами, «поймавшими американца». Читая эти очерки, вдруг понимаешь: а ведь эти патрульные, даже намекающие на взятку, ему тоже чем-то дороги! Как кусочек киевской жизни, от которой эмигрант был отрезан так долго…

«В синих сумерках валил хлопьями снег. Вынырнувший из-за вереницы машин «газик» выхватил фарами сугробы на обочине тротуара. Когда он, притормозив, выпустил двоих, им пришлось через сугробы пробираться ко мне. Даже не представившись, с места и в карьер, они попросили документы. И встретились с английской речью – отборно-вежливой, сдобренной густым нью-йоркским выговором.

Я сказал: «I am here for a short time. Just a week or two». И, увидев, что тот не понял, повторил «А wеек, I аm staying here for one week» и даже показал ему палец: мол, одна неделя. Он продолжал на меня глядеть. Потом подозвал напарника, посовещался с ним, набрал кого-то по рации и заговорил в нее.

– Да вот, ... мать, американца поймали. Ну да, американец, по-русски не говорит. Да, виза есть, прописки нет. Ну что с ним делать, ... мать? Что? Отпустить?

И тут я ему ответил. Не повышая тона, отборнейшей английской руганью. Не уличными «факами» и даже не теми матами, которыми зачастую снабжают разговорный язык и политики, и средний класс, нет, а теми утонченными литературными формами, которыми искусство оскорбления славилось со времен Шекспира. Ответил в лучших традициях, испытал удовлетворение, а он не понял. По глазам было видно, что не понял.

Они опять посовещались. Потом протянули паспорт, объявили:

– ОК. Гуд.

Но отходить не собирались.

Я спрятал паспорт, переспросил:

– ОК meaning – we are through? Am I free to go ?

И развернулся, показав на пальцах, как показывают ребенку, «идти». На что получил не менее универсальный знак: большой и указательный палец потерлись друг о друга, что-то между собой растирая. Я взглянул ему в глаза. И, не моргнув, он подтвердил на английском, хотя и произнесенным почему-то на немецкий манер словом:

– Презент.

А как-то раз Альберт, останавливаясь у друзей, забыл у них свою иммиграционную карточку – ту самую, где указан «адрес принимающей стороны». Конечно же, его остановили. Конечно же, киевлянин-американец стал объяснять, что «карточка – дома». В хмуроватом серо-голубом взгляде милиционера блеснула ирония. Или это только показалось?

«Подумалось: а ведь он прав. Карточка была не «дома», дом-то, строго говоря, в Нью-Йорке. И тут, будто продолжая заполнять какую-то внутреннюю анкету, я стал про себя мысленно повторять все свои ставшие вдруг далекими реальности. Да, я художник, и в Бруклинской комнатке, переделанной под мастерскую, куда я убегаю от Нью-Йорка, от литературы, от себя, стоят и ждут моего возвращения холсты. Да... но возвращения куда? В Нью-Йорк, ставший приютом, привычкой, холодной свободой? В Киев – родной, ставший неродным, потом опять манящим, не отпускающим? Все двоилось, все рассыпалась передо мной, земля – и своя, и чужая – уходила из-под ног. Я стоял в центре города, в котором родился, и чувствовал, как все отходило, растворялось в зыбкой жаре Крещатика. Я больше ничего не знал – ни родины, ни себя, я был изгоем. Мне захотелось выкрикнуть, как гомеровский Одиссей: «Имя мое – Никто».

Комментарии (0)

Добавить смайл! Осталось 3000 символов
Создать блог

Опрос

Как считаете, инициированные законодательные изменения Владимиром Зеленским это...

ГолосоватьРезультатыАрхив
Реклама
Реклама